Сюжет: 1914 год. Из Неаполя вышел в необычный круиз пассажирский лайнер. На борту певцы, актёры, бизнесмены, аристократы — они провожают в последний путь оперную приму Эдмеа Тетуа, которая завещала развеять свой прах над морем близ ее родного острова. На третий день корабль спасает беженцев, видимо, сербов, а через некоторое время ему навстречу попадается броненосец под флагом Австро-Венгрии. После сложных сюжетных переплетений, исполненных весьма странной символики, оба корабля идут ко дну, олицетворяя гибель мировой культуры и Австро-Венгерской империи.
(из Википедии).
Мне кажется, что точка фильма, где сходятся все его темы-нервы – эпизод в кочегарке. Певцы любопытства ради спускаются в преисподнюю корабля. Не в последний круг преисподней: они все-таки остаются на обзорном балкончике, опоясывающем кочегарку. Внизу под ними, в полутьме, закопченные, потные существа мечут уголь в пасть ненасытного Левиафана. «А по скольку часов они работают?» - спрашивает капитана одна из певиц. «М-м... они здесь так привыкли, что на палубе им становится нехорошо». Заметив господ, кочегары почтительно снимают кепки. Капитан предлагает певцам : «Спойте им что-то». Начинается импровизированный концерт: Бизе, Пуччини, Верди, Вагнер. Не арии – самые трудные фразы, кусочки из арий. Сначала поют разное, а потом начинают, как бы соревнуясь, повторять друг за другом одно и то же: выше, выше, еще выше! Вверх и вверх, к небесам! А те из пекла, задрав головы, смотрят и слушают их. Дивы и ... кто? диваны? исходят сексуальной силой. Вздымаются пышные бюсты сопрано. Языки вo ртах теноров бьются, как члены в оргазме. Рабы вкушают этот политый спермой оливье из великой музыки века, который только что кончился, – хотя ни они, ни те, кто сверху, еще не ведают об этом, не знают, что Принцип уже выстрелил в Фердинанда и недолго осталось Левиафану плыть.
«Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, из которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики. Мысль, которую, по-видимому, будили сильные толчки извне, одновременно стучалась во все эти двери, не удовлетворяясь более слиянием всего воедино, что было легко и возможно в истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции, а также – в неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею. […] Уже был ощутим запах гари, железа и крови. […] Неразрывно со всем этим для меня связан расцвет французской борьбы в петербургских цирках; тысячная толпа проявляла исключительный интерес к ней; среди борцов были истинные художники; я никогда не забуду борьбы безобразного русского тяжеловеса с голландцем, мускульная система которого представляла из себя совершеннейший музыкальный инструмент редкой красоты».
А. Блок. Из предисловия к поэме «Возмездие».
Феллини вряд ли читал Блока, но в этом эпизоде есть мистический сумрак, гарь, железо, мускулы и искусство – всё, что перечислил поэт. К тому же, глядя из конца века, режиссер знает, как это все потом разовьется и чем кончится: недаром из всех плывших на корабле людей и тварей спасается один только носорог. Смешно? Не очень, если вспомнить, что в абсурдистской пьесе Ионеско под носорогами подразумеваются фашисты, и не только они, а вся хамско-носорожья цивилизация ХХ века.
А пока – певцы, раззевая рты, поют, рабы, разинув рты, слушают. Отблески адской топки дрожат на них. Корабль еще плывет.
Последняя цитата. Длинная, но того стоит:
«И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова. Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь.
Был он и на другую, и на третью ночь — опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных вихрей те уютные, слабо освещенные покои, где, погруженный в чуткую и тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и яростные взвизгивания сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге для него самого непонятного, что было за его стеною: той как бы бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, вспыхивавших и разрывавшихся вокруг бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля, — клокотали страшные в своей сосредоточенности силы, передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в круглый туннель, слабо озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей человеческую душу неукоснительностью, вращался в своем маслянистом ложе исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем на жерло. А средина «Атлантиды», столовые и бальные залы ее изливали свет и радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струнным оркестром. И опять мучительно извивалась и порою судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической, и рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке — красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу...»
И.А.Бунин «Господин из Сан-Франциско». Октябрь. 1915
Глубоко на дне темного трюма был человек, такой богач, что, захоти он, мог бы купить весь этот корабль. Но теперь он лежал в гробу. А веселые люди на палубах не знали о том, как не знали, что скоро и они все будут мертвы. И Бунин не знал. Предчувствовал, но еще не знал, надеялся. Феллини уже знал всё, и в своем фильме показал и сияющие люстрами залы, и нарядную толпу, и струнные оркестры, играющие бесстыдно-грустную музыку, и страшных мускулистых истопников, и адские котлы - добавив к бунинскому рассказу зрелище гибели корабля. (Тоже под великую музыку ушедшего века. Верди? Вагнер? Микст?).
Я соврал, чтобы под конец преподнести читателю приятный сюрприз. Спасся не только носорог, но и alter ego Феллини, старый музыкант, чьи комментарии сопровождали фильм. Ars longa, vita brevis.